Игорь Шафаревич - «...Один народ, одна страна, и один Бог, и одна Церковь»

 

Интервью академика Игоря Ростиславовича Шафаревича (Продолжение)

 

 

Корр.: А что потом происходило, в следующих поколениях?

Игорь Ростиславович Шафаревич: Положение в науке очень резко изменилось, когда стала проясняться у нас реальность ядерного оружия. Тогда материальное положение учёных резко изменилось. Они перестали быть голодными. Всё равно это была эпоха очень большой бедности. В том смысле, что все мы, например, жили в коммунальных квартирах. Я мог меньше чем пальцев на руке вспомнить моих знакомых, которые жили в отдельных квартирах. В школе, например, училась внучка одного старого большевика, и нас пригласили к ней в гости. Мы пришли и увидели странную картину: входишь — и один звонок! И после войны такое положение сразу не изменилось, кроме, может быть, самой верхушки, ведущих атомщиков, например. Но по крайней мере вопрос о том, будет ли сыт учёный, его семья, был снят. В несколько раз была увеличена зарплата. Престиж появился учёного. Стали о науке писать. Люди ведь все очень восприимчивы к знакам общества: обществу нужно то или иное поведение, того или иного типа люди — этих людей награждают, пишут о них, фильмы снимают. Тогда появилось другое: огромные конкурсы на факультеты — математический, физический. Просто разговоры: кем хочешь быть? — Я хочу быть физиком… Это другое поколение.

А уж об атомщиках я не говорю, они были на особом положении. Они были более независимыми. Могли выступить против того, чтобы какого-нибудь ученика Лысенко выбрали в Академию вопреки предписанию ЦК. Тогда у нас возникла особая научно-техническая элита.

Корр.: Ну а что касается внутренней жизни, в частности, отношения к религии? Что, это было совершенно безрелигиозное поколение?

Игорь Ростиславович Шафаревич: Мне кажется, что да. Я никогда не чувствовал какого-то особого интереса к этому в этой среде. Вот типичная ситуация. Академик Лузин, о котором я говорил, принадлежал к ещё предшествующему поколению. С ним я только здоровался, говорил раза два. А вот его непосредственные ученики — это было поколение, у которого я учился. Со многими из них я был близок, много разговаривал, и они мне много рассказывали о Лузине. И вот только теперь, в наши дни уже, я узнал, что у Лузина были глубокие религиозные интересы. Он был близким другом Флоренского, принадлежал к течению имяславцев, на него по этому поводу даже было заведено дело в НКВД (это теперь опубликовано). Но никто из его учеников, даже очень близких, мне об этом ни слова не сказал. Думаю, они либо об этом даже не знали, либо это их вовсе не интересовало. Таков был разрыв между этими поколениями!

Единственное, что тут произошло, — так это то, что каким-то образом исчезала враждебность по отношению к религии. Отношение к Церкви как чему-то враждебному или страшному, опасному. Тут ведь трудно провести границу. Было ведь ощущение, что это какой-то тёмный лес — кто его знает, заблудишься там, может быть.

Я думаю, что перелом очень был связан с войной. До войны, я помню это очень хорошо — не то чтобы я воспринимал это с христианской точки зрения как удар по мне, скорее как зритель на это смотрел, — давление было очень сильным. Это были тридцатые годы. Я был школьником. Напротив нашего дома стояла церковь. И это был проходной двор, которым надо было ходить в школу. И я помню крестный ход и вокруг него несколько ребят, пареньков таких. Они, изображая пьяных, всё время вились вокруг — и то сделают вид, что батюшку ударят, то толкнут его. Эта картина крестного хода сохранилась у меня в памяти…

А потом эту церковь закрыли. И — такой страшный был факт — церковный староста повесился на воротах церкви. Такой чудовищный был поступок, для христианина — страшный грех… А может быть, его повесили — я не знаю.

А после церковь взорвали — очень аккуратно, так, что только посуда звенела в домах. И на её месте построили Строгановское училище.

И было общее отношение до войны к Церкви. Отношение как к семье, в которой был арест. Если люди порядочные, если это твои близкие люди — то отношения не прерывались. Но было чувство, что это что-то такое опасное. Конечно, были люди, для которых в Церкви было что-то настолько притягивающее, что они через эту опасность перешагивали. Большинство — чурались и смотрели на это как на что-то рискованное. Но это не был расчёт, понимаете? Особенность вырабатывающегося сознания заключалась не в том, что рассчитывалось: вот этот поступок мне тем-то и тем-то грозит. Это была общая атмосфера страха.

И Церковь включалась в число опасных факторов жизни. И для многих и не симпатичных. Что-то «тёмное». Я помню разговоры взрослых, когда они забывали, что я присутствовал, — о том, сохранится ли Церковь, есть ли у неё место в будущем. Кто-то говорил, что только старушки ходят в церковь, они умрут, и некому будет туда ходить. Потом, много десятилетий спустя, я слышал те же самые разговоры (улыбается) и думал, что те комсомолочки в красных платочках, о которых говорили, что они-то точно не будут в церковь ходить, они превратились в старушек и в церковь ходят.

Конечно, всё время гонений — сталинского, хрущёвского гонений, да и брежневского, которое нельзя назвать гонением, скорее, давлением, — Церковь поддерживалась старушками. И потом было очень болезненное столкновение, когда в Церковь потянулась интеллигенция.

Я не скажу, что здесь было что-то нечистое — у них просто появились какие-то тяга и интерес. Но с точки зрения церковных старушек, конечно, тут было что-то… Они ведь выстояли Церковь своей жизнью, теплотой своих сердец, трудами — а теперь пришли другие, полюбоваться собой, покрасоваться. И соответствующее отношение было.

Корр.: А когда это?

Игорь Ростиславович Шафаревич: Ну, я думаю, это уже когда Церковь стала безопасной или малоопасной. Где-то в брежневские времена. Церковь, конечно, всё время находилась под каким-то недоброжелательным взором… Например, войдёшь в церковь, увидишь сразу надпись, что при крещении требуются первым делом паспорта обоих родителей. Почему — совершенно не понятно. Почему бабушка не может привести? Это в атеистическом-то государстве, которое якобы не видело в этом ничего, кроме пустого ритуала. Я думаю, это скрывало то же религиозное воззрение, но другого порядка: государство на самом деле считало, что этот обряд не пустой — но только вредный государству.

А что приводилось в объяснение? Мололи ерунду, которую всегда можно говорить, если в твоих руках сила: например, что могут простудить при крещении. Но никому ведь не приходило в голову требовать паспорт при покупке мороженого внуку — он ведь тоже может съесть мороженое и может простудиться. Ясно, что это была ерунда. Это тоже были формы давления.

Интеллигенция — да — этого побаивалась. Я помню, было несколько случаев, когда я сам был крёстным отцом. И бывало, скажем, мать хочет крестить, а отец — побаивается. Тогда находили священника, который готов был крестить без этих паспортов. Такие находились священники, но для них это был большой риск…

Хотя, с другой стороны, как-то раз я видел церковь абсолютно забитой — несколько десятков человек пришли крестить. Это были молодые люди с заводов — им-то уж точно ничего не угрожало. А учителю, скажем, могли сообщить на работу…

Корр.: То есть это давление отсекало от Церкви более образованные слои.

Игорь Ростиславович Шафаревич: Да, я думаю, это в основном распространялось на интеллигенцию. Так же как какие-нибудь политзанятия и прочее.

Корр.: А что, в этот период постепенного возвращения интереса к Церкви были ли среди интеллигенции и среди учёных люди твёрдо верующие?

Игорь Ростиславович Шафаревич: Да, конечно, такие люди всегда были. Но вопрос в том, насколько их много и насколько они определяли лицо этого слоя? Были люди абсолютно не скрывавшие своей принадлежности к Церкви, своей воцерковленности. Иногда им это прощалось. Но они готовы были нести и лишения. Преподавателей, например, часто увольняли с работы…

У моего сына была учительница английского языка. Странная такая старушка. Она очень странная была — мне кажется, толстовка. Она совершенно как волшебство какое-то по отношению к детям знала, она их как будто завораживала. Чтобы у неё разговоры какие-то были в классе, шалили — она говорила, что такого и представить себе не может. И вот её через несколько месяцев обычно вызывали к начальству и спрашивали: «Вы верите в Бога?» (очевидно, по этим вот признакам догадывались). И она говорила мне потом: «Вы знаете, я вообще считаю, что властям всегда надо покоряться, но тут я не могла». И она говорила им: «Я верю». А они ей: «Ну, тогда пишите заявление по собственному желанию». И она уходила в другую школу.

Была ведь и катакомбная Церковь. Или, например, в годы хрущёвского гонения были православные, которые принадлежали к Московской Патриархии, которые боролись против закрытия храмов. Было гонение на Церковь, не особенно кровопролитное — без расстрелов, без Соловков. Но в смысле закрытия храмов очень жестокое. Приблизительно двадцать тысяч храмов было в России и около десяти тысяч было закрыто. И вот тогда был такой героический человек, по-моему, Талантов фамилия его была. Кажется, в Вятке, тогда это был Киров. Он начал бороться против закрытия храмов. Целая группа их была — я слышал потом и о других таких группах (в Нижнем Новгороде, например). Он сумел какие-то материалы передать за границу. Ну и в конце концов его в газетах начали травить, что он антисоветскую кампанию поднимает. У жены его сделался инфаркт, и она умерла. Самого Талантова потом в лагерь посадили, и он через полгода умер. Такой вот мученик уже почти нашего времени…

Так было. А потом отношение стало меняться. Я давно это заметил. Я ехал в автобусе, слышу, два человека разговаривают, один говорит: «поп». Слышу как привычное — презрительно ругают священника. А он с совершенно другой интонацией: «Да, такой вот поп! Настоящий! С бородой такой…» Я почувствовал совершенно другое отношение к самому явлению. Враждебность к Церкви стала спадать.

Хотя до самого конца брежневских времён под Пасху вокруг церкви стояли группы молодых людей, «комсомольцы». И, например, меня с женой пускали в церковь, а с сыном — нет. Они говорили: «Это только для старых». Я иногда пытался их убеждать, но это было безполезно. Видимо, им и самим было неприятно, но была инструкция… А вокруг церкви на каждую Пасху собиралась толпа, на крестный ход зажигали свечи — этому уж никто не мог препятствовать. Какое-то тяготение к Церкви появилось.

И, может быть, чтобы закончить, я думаю, что эта эпоха и сейчас продолжается, честно говоря, — если сказать горькую истину. Мне кажется, имеется какое-то смутное тяготение, надежда. Мне представляется так, а как на самом деле — как узнаешь? Мне не кажется, что образовался какой-то православный народ, твёрдо верующий, ходящий в церковь, живущий по вере. А это покамест вызванное шоком состояние поиска. Как у птиц — безпорядочное летание, когда они ищут место для гнезда или пищу и ещё не включился конкретный унаследованный механизм поиска материала для гнезда или преследования добычи, который потом твёрдо ведёт животное за собой. Это блуждание в разных направлениях.

Сейчас многие блуждают около Православной Церкви. Другие — меньшее число, к счастью, — около кришнаитов. Третьи Рерихом зачитываются. Но мне кажется, это пока всё на таком уровне происходит. Это что-то такое, по поводу чего нет основания обольщаться.

Корр.: А как Вы думаете, в будущем есть надежда, что русский народ станет церковным и произойдёт возрождение?

Игорь Ростиславович Шафаревич: Откуда мне знать? Я думаю: или — или. Или произойдёт — или народ исчезнет. Может быть, народ исчезнет как более или менее значительное явление мировой жизни. Конечно, я уверен, что сильный русский народ может существовать только по принципу: один народ, одна страна, и один Бог, и одна Церковь.

И я думаю, если бы была полная, укоренённая, спокойная, как окончательный выход для себя найденная церковность, вера, пронизывающая всю жизнь народа, то это решило бы и проблему монархического государственного устройства. Без которого я тоже себе никак не представляю устойчивой и сильной Россию. Потому что как Россия может существовать? При демократии она представляет такой жалкий вид, что даже сердце щемит. Даже не трагичный — хуже… А диктатура в общем-то — лишь жалкая пародия на монархию.

В конце концов, я представляю себе только монархию, которая основана, как на фундаменте, на религиозном мироощущении. Потому что иначе непонятно, как народ может доверять свою судьбу одному человеку, если эта уверенность откуда-то свыше не подтверждена. Но мне кажется, это возможно в каком-то далёком будущем, которое я-то уж точно никак не надеюсь увидеть. Хотя часто всё происходит гораздо быстрее, чем мы можем себе это представить…

Беседовал корреспондент сайта «Православие.ру»
Дмитрий Леонидович САПРЫКИН
(Продолжение следует.)