Владимир Крупин - ВРЕМЯ ГОРЯЩЕЙ СПИЧКИ

В отрочестве и юности бывают такие безотрадные дни, когда хочется умереть. Тебя никто не понимает, не любит, а я-то такой хороший, вот умру, будете знать, кого потеряли, вот уж поплачете, а я, гордый и красивый, поплыву в последней жизненной лодке, в деревянном гробу, в сторону заката.

Нет, говорю я сейчас себе, надо жить долго. Долго, чтобы понять, что жизнь моментальна, и что сравнение её с горящей спичкой и сиянием солнца очень верное. Время горящей спички — вот наша жизнь. А солнце — это вечность, которая суждена нашей душе. Нынешним летом эта «солнечная вечность» заявила о себе такой жарой, таким зноем, что стало всем понятно, от президентов до сторожей: мы ничто перед волей Божией! И хотя учёные стали торопливо валить всё на аномальные явления, политики — изображать заботу о людях и обещать много чего, жара воцарилась как справедливое наказание за наши грехи. Как раз в дни её владычества я и приехал в родное вятское село, называемое теперь посёлком.

В моей родине есть такая сердечная магнитность, что не надо и причин, чтобы ехать сюда. Меня тянет на вятскую землю непрерывно, но нынче была ещё и та причина, что исполнялось ровно 50 лет с той поры, как меня увезли отсюда. Из села, самого лучшего на всём белом свете. Да, поверьте, ибо за полвека я успел походить, поездить, поколесить, полетать, поплавать по пространствам планеты и мог всё со всем сравнить.

Полвека. Никто тогда не спросил, хочу ли я отсюда уезжать, меня просто призвали в славные ряды защитников Отечества. Наголо остригли, привезли на сборный пункт, а там шагом марш в товарный вагон.

И — жизнь прошла. Видимо, и не могла пройти иначе. Мы, в отличие от нынешней молодёжи, не выбирали судьбу, она выбирала нас. Мы не искали в жизни выгоды, жили по потребностям Отечества.

Так вот, полвека. И отлично осознаю, что прожил бы их как-то иначе, если бы все эти годы не жила в моём сердце родная Кильмезь. Её красота, её люди, её труды, её уроки. Здесь была пережита первая полнота чувств, и такая полнота, силы которой потом я уже не испытал. Были влюблённости такие, что сердце колотилось в горле, обиды до горьких одиноких слёз, ликование совместных трудов на сенокосе, на воскресниках, восторги летних купаний и зимних полётов на лыжах с крутых гор. Что в московской жизни могло всё это заменить?

Вообще, в мiре ничего не меняется со дня сотворения его. Человек всё тот же, как и прародитель его Адам, да и истории у человечества нет, только одно — мы или приближаемся к Богу, или удаляемся от Него. В годы, когда нас насильно удаляли от Бога, даже казалось, что мы вырастаем без Него, но кто же спас Россию, как не Господь? Других защитников у неё нет. Кто нас хранил в дни войны, голода, лишений, сиротства?

В то раннее утро перед отправкой в армию, когда я пошёл прощаться с селом, было прохладно, но всё то же: земля, река, небо, наше кладбище, на котором уже тогда были могилки дедушки и бабушки. Прошёл по тем улицам, где жили друзья и подруги. Их уже и не было в селе, все где-то или учились, или работали. Безхозно и сиротливо белела около Дома культуры, оккупировавшего здание церкви, танцплощадка и летний кинотеатр. Поднимая пыль, растянувшись на сотни метров, брело стадо коров. Из репродуктора на столбе, напротив библиотеки, передавали бодрую утреннюю зарядку, и, будто под её команду, энергично хлопал длинный пастушеский бич.

Теперь обветшала и обречена на снос библиотека, обрушились школьные здания, не идёт утром и вечером по улице такое огромное стадо, сгорели и исчезли многие дома, знакомые с детства. Но память моя, как вообще наша память, сильнее пожаров и тления. Нет дома на углу улиц Троицкой и Школьной, а я помню, как он горел, как мы пожар тушили. Но если исчезали дома, не умирала Кильмезь, целые улицы и переулки появлялись, например, на месте аэродрома и кирпичного завода, и на полях колхоза «Коммунар» в сторону Троицкой. Так что я много счастливее тех, кто приезжает к местам детства на пустыри и следы пожарищ.

За ночь затянуло дымом небо, но это даже принесло облегчение, ибо солнечные палящие лучи теряли в дымных облаках свою жгучесть. Я пришёл на кладбище, где ждали меня милые мои дедушка и бабушка. Могилки их заросли хвощом, уже пожелтевшим, золотистым, изумрудной красоты добавляли иголки, осыпавшиеся с широких елей. Вот где отрадно думалось о краткости жизни. Не дивно ли — мгновение назад стоял молодой над свежевырытыми могилами, а вот, уже старик, и сам думаю о своей смерти.

Признаюсь, были в жизни моменты, когда я завидовал умершим, и отлично понимаю отца, сказавшего перед кончиной: «Слава Богу, умираю, не увижу, до какого срама Россия дойдёт. А уж до какого дошла…». Теперь, отец, она ещё до большего срама дошла. Но жива. И жить будет. Эта уверенность крепнет во мне. Ещё бы: я так много жил, помню Отечественную войну, прожил фактически несколько эпох, смену правительств, идеологий, денежных систем. Для любой страны такие встряски были бы губительны, а Россия выжила, несмотря на то, что все в мiре против России. Её не смогли победить в войну, когда не только Германия, вся Европа убивала нас. Как убивает и сейчас. Тогда убивали тело, сейчас душу. Сейчас тоже идёт Отечественная война, война света с тьмой. Всё мракобесие мiра накинулось на Россию, навязывает ей дикие нормы поведения, развращает молодёжь, учит цинизму, настраивает детей против родителей, опошляет чистоту отношений, издевается над всем святым…

Я шёл к реке детства и заставлял себя думать о хорошем: здесь была кузница, там, направо, в логе, чистейшие холодные родники, тут, у моста, лесопилка, дальше по берегу опять родники. И мы пили из каждого. Это же на всю жизнь! Сколько красной и чёрной смородины, ежевики. А за рекой нескончаемые поляны клубники. А в сосновых лесах рыжики, земляника. Мера радостей жизни была мне отпущена преизлиянная. Но не только же Божии дары природы мы вспоминаем из безоблачной поры детства. Ведь главным на родине была та любовь, в которой мы вырастали. И тот труд, который выращивал нас. Мы рвались к работе, мы с детства старались ухватиться за взрослые инструменты. И позднее, когда приезжали в отпуск из армии и на студенческие каникулы, конечно, прежде всего старались чем-то помочь родителям. Труд был радостью.

Жара после обеда превратилась в духоту. Я много ездил по странам Африки и Ближнего Востока, а там наша жара — норма. Российскую жару, тем более на родине, переносил легко. Шёл и вспоминал святителя Иоанна Златоуста, поставившего в прямую зависимость погоду и нравственное состояние людей. Текла израильская земля «молоком и мёдом», стала безжизненной иудейской пустыней. «Преложил Господь землю плодоносную в сланость от злобы живущих на ней», как говорит Писание. Так может случиться и с нами, если… Если что? Если не прекратится этот накат цинизма, похабного юмора, вся эта бесовщина ненависти к России — самой целомудренной стране мiра. Отчего погибли Содом и Гоморра, Карфаген, Помпея? От разврата жителей. Далеко ли нам до них?

На скамейках аллеи, близ памятника солдату, сидели печальные люди, пившие лимонад. Увидев меня, повеселели и сообщили, что обманывают милицию, которая не разрешает распивать пиво в общественных местах, и они переливают пиво в замаскированную под лимонад ёмкость. Почему-то эти граждане полагали, что деньги в моих карманах также и их достояние. Но строго воспитанный отцом Александром, я сказал, что еды им куплю, а об остальном не мечтайте. Хотя магазин, куда со мной пошёл небритый человек средних лет, как раз назывался «Мечта». Человек сказал, что у него есть стихи о России. Я попросил прочитать. Он стеснялся. Тогда я выдрал листок из блокнота и попросил переписать хотя бы одно стихотворение. «А я пока куплю чего поесть, гонорар такой тебе». Вскоре мы обменялись. Я ему еду, он стихи. Дома их прочёл.

«Эх, Россия-матушка, чего ты только видела. И, наверно, моря три горьких слёз ты выпила. Эх, Россия-матушка, где же царь твой батюшка? Что стоишь-качаешься, пьяная, не каешься? Эх, Россия-матушка, похмельная головушка, протрезвись, взгляни кругом, чья же это кровушка? Не царя ли твоего, не за твою ли братию, кровь же к Богу вопиет, ты нажила проклятие. И пришла, Россия, ты к последнему порогу. С покаяньем припади на колени к Богу. В чём соборно ты клялась, в том соборно кайся, и на бой последний ты встань и поднимайся».

Пошёл его похвалить, но он уже, выменяв мою еду на спиртное, меня не узнал, вновь прося сумму на дополнительную поправку здоровья.
Жена звонила и говорила, что в Москве ужасы жары доходят до каждой квартиры. Не спасают и кондиционеры, так как прохлада из них полна запахов гари. «Да ещё этот асфальт!».

Да уж, асфальт. Думаю, что все наши несчастья от этого асфальта. Родина его — Мёртвое море, оно так и называлось Асфальтовым. Именно оно погребло развратников Содома и Гоморры. В словаре Даля приводится московское название асфальта — «жидовская мостовая». Асфальтом заливали тела покойников, и приспособились заливать землю. А земля никогда не умирает, и под асфальтом жива. Все мы видели, как весной появляются трещины на асфальте, это растения пробивают крышку своего надгробия. И трещины заливают, новым асфальтом закатывают, и вроде побеждают растительную жизнь, но всё равно есть ощущение её, внутренней, загнанной в темницу. Асфальт, его испарения, вызывают раковые заболевания. А в жару мы в городе только ими и дышим. А если бы снять корку асфальта с земли, как бы она вздохнула, как отблагодарила нас чистым воздухом и прохладой.

Но разве не так и вся Россия? С её единственностью, неповторимостью, она убивается, закатывается асфальтом чужебесия, иноземных нравов. Зачем нам их навязывают? Какая же это мiровая цивилизация, которая одобряет гомосексуализм? Это-то и есть содомия, названная так по имени города Содом, провалившегося в Мёртвое море.

За посёлком, на проводах, я увидел стаи стрижей. Это редчайшее зрелище — сидящие, а не летающие стрижи. У нас их всегда было много. Небо моего детства покрыто крестиками стрижей. Это не ласточки, хотя они и похожи на них, и не ласточки-береговушки, которые иссверлили все обрывы по берегам рек, — это именно стрижи. Ловкие, лёгкие, красивые. Они не могут взлететь с земли, у них большой размах крылышек. Однажды в детстве я шёл в поле и увидел, что стрижи кричат и летают стаей над одним местом. Я увидел птенца, уже большенького, но безпомощного. Он пищал и крутился на одном месте. Рядом был сарай. Я сразу решил, что надо птенца поднять на высоту, и там он взлетит. Но как? Поймать-то я его поймал и под рубашку посадил, но стрижам был непонятен мой порыв, и они кричали, и пикировали. Да и птенец больно скрёбся под рубашкой. Я лез по углу сарая, боялся и, подбадривая себя, разговаривал с птенцом: «Хочешь жить, а? Хочешь, конечно, а как же!». Птенец царапался, подтверждая волю к жизни. Стрижи меня атаковали и с размаху тюкали в голову. Долезши до крыши, я ухватился одной рукой за её край, другой вытащил пищащего и бьющегося в руках птенца и посадил на замшелую поверхность. Потом сорвался на землю, вскочил и отбежал. Стрижи поняли мою им помощь и больше не нападали. А птенца, дав ему отдохнуть, безцеремнно спихнули с крыши, и он полетел вместе со стаей.

Конечно, эти, сегодняшние, стрижи были потомками именно того стрижонка. Весело и заслуженно я поздоровался с ними. «Помните своего предка?».

Я всё тот же, родина моя. Тот же босоногий мальчишка, любящий тебя уже только за то, что здесь появился на свет Божий. Так мне было суждено. Это только подумать: ни за что, просто по милости Божией мне была подарена такая родина. Такая река, такие леса и луга, такие люди. И за это счастье никогда не устану благодарить Бога.

Владимир Николаевич КРУПИН