8 августа 1927 года - 80 лет назад родился Юрий Павлович Казаков, один из лучших писателей ХХ века, большой художник слова, чьё творчество проникнуто глубокой любовью к родной земле, её природе и святыням, верой в духовные силы нашего народа, пониманием его высокого предназначения
Очеркист, сценарист, бытописатель...
Гражданин, сумевший переступить через личные обиды, нанесённые ему родной землёй, и запечатлевший её так подробно и так свежо, как под силу только крупным художникам. Человек, знавший и любивший её людей, боготворивший её женщин. Охотник, видевший душу в каждой живой твари. Шестидесятник, работавший для вечности
Юрий Казаков родился 8 августа 1927 года в Москве и умер в 1982 году тоже в столице. Всего 55 лет московской и подмосковной дачной жизни, прерываемой дальними дорогами. Жизнь была недолгой, и написано было прозаиком вроде бы немного. Но каждый рассказ Казакова, начиная с первого, "Ночь" (1955 г.), ставшего открытием для руководителя семинара К. Паустовского и сокурсников по Литинституту, и кончая антологическим "Во сне ты горько плакал" (1977 г.), - являлся совершенным произведением классической русской литературы. Речь идёт не об эталонных образцах или высших свершениях, а о той вписанности в коренную традицию, когда кажется, что прочитанное тобой произведение было в родной литературе всегда. Юрий Трифонов писал о друге: "Только редкий и мощный талант вырубает так стремительно, так естественно и легко место на книжной полке истинных мастеров, где, надо сказать, тесновато".
Казакова считают продолжателем бунинской прозы, но критик Владимир Гусев написал в предисловии к его посмертному избранному: "При спокойном взоре теперь заметно, что Казаков учитывает в своём стилистическом опыте не столько Бунина, сколько его учителя - самого Тургенева... Казаков потому опирается на Тургенева, что ему дороги в литературе простота и благородство интонации". Как не хватает сегодняшней прозе этих исконных для русской словесности качеств!
Но и другое хочу добавить: признано, что до тургеневских "Записок охотника" в литературе не отразилась с исчерпывающей полнотой природа и крестьянская жизнь средней полосы России. Вот и Казаков начал как бы с охотничьего рассказа, хотя в деревне не жил и по полям с собакой не хаживал: "Моя охота началась тридцать лет назад, на Арбате, ...в читальном зале библиотеки... В детстве мне не повезло в том смысле, что близких родных, к которым бы я мог поехать в деревню, у меня не было, каникулы я проводил на арбатских дворах, природы и в глаза не видал и не думал о ней... Тем удивительнее теперь кажется мне величайшая страсть, которая овладела вдруг мною в тёмной, холодной и голодной Москве. С чего бы вдруг? И до чтения ли было тогда мне?" ("Долгие Крики", 1972 г.).
Здесь тот редкий случай, когда Казаков "проговаривается" публицистически, ибо при всей автобиографичности и даже очерковости его прозы он, как строгий стилист, почти всегда стремится остаться именно художником-пластиком, художником-живописцем. Недаром один из учеников мастера признавался: "Его рассказы мне всегда хотелось сравнить с полотнами Поленова, Левитана, Серова - этих певцов "красоты пепельного сияния ненастного неба". Сиянье ненастного неба - это про Россию и про прозу Юрия Казакова.
Главным остаётся не просто живопись словом, а вот этот порыв к первозданности: "Я оглянулся. Небо на востоке посветлело и чуть отливало зеленью. Пала роса, и воздух посвежел. Деревья определились. Нет, света ещё не было, но с каждой минутой всё виднее становились отдельные кусты, ветки, ёлки, даже шишки. Ночь кончилась, наступал самый ранний полурассвет, то время утра, когда петухи в деревне, хрипло прокричав своё "ку-ка-ре-ку", ещё крепче засыпают... Едва я отошёл от костра, как сырой холодный воздух охватил меня со всех сторон и сапоги заблестели от росы. Сорока неслышно сорвалась с вершины белёсой ели, быстро и молча полетела, ныряя на лету..." ("Ночь").
Казаков стремительно утвердился в русской литературе тогда, когда люди стали уходить из деревень в города, закладывался фундамент общества потребления, а писатель, при всех московских корнях, метаниях и сомнениях, всей судьбой и творчеством доказал, что "городской" человек может приобщиться к вечным истокам, к природе, что безоглядная, трогательная, бескорыстная любовь к ней и к земному человеку - крестьянину, рыбаку, мастеровому - не остаётся без ответа...
Особую, если не решающую роль в его жизни сыграл русский Север, которым тогда бредили многие, кто жаждал первозданности и возвращения к древним основам. Суровый и немногословный, ранимый и чуткий Казаков "совпал" с Севером по сути характера. Он странствовал, рыбачил и охотился, находил там сюжеты, героев, но главное - эту спокойную казаковскую интонацию: "И я вспомнил весь этот год, какой он был для меня счастливый, как много успел я написать рассказов и ещё, наверное, напишу за оставшиеся глухие, тихие дни на этой реке, среди этой природы, уже погасшей и предзимней...".
В те годы многие писатели и учёные филологи обращались к фольклору, пытаясь найти на Севере остатки этой могучей, исчезающей стихии. Казаков и здесь оказался первопроходцем: "В Кеми мне сказали, что где-то далеко на западе в глуши Карелии есть будто бы район Калевала и что живут там рунопевцы. И будто сосна есть на берегу озера, под этой сосной собираются старики - последние могикане, - поют свои руны и, как тысячу лет назад, все ещё славят великого Вяйнемейнена. Тогда забыл я на время море, рыбаков, все эти пустынные берега с редкими тонями - и поехал в Калевалу, как в сказку, как за Жар-птицей".
Он застал двух выдающихся сказительниц: Татьяну Перттунен и Марью Михееву, он услышал руны "Калевалы" не в записи или в концертном исполнении, а живьём - под плеск волны, у валуна на острове среди озера Ала-ярви: "Поёт Перттунен! А почему бы ей и не петь, если пели когда-то дети лопарей, поев глаза плотвичек и запив водой из ламбушки - маленького озерца? Почему бы не петь старой Перттунен, если ест она хлеб без примесей, жует чистый хлеб и сидит на берегу тихого Ала-ярви, возле смолистого огня?
Потом поёт Марья Михеева - несколько иначе, потвёрже, повыше, и сперва вроде бы с усмешкой, а потом - серьёзно, истово, и тоже затуманивается, тоже смотрит вдаль, а видит одного Вяйнемейнена. Поют старухи, раскачиваются, сменяют одна другую, а уж глаза у них подозрительно блестят, уж вытирают они их концами платков. Ветер у них выдул слёзы, что ли? Или дым попал? Но нет ветра, и дыма почти нет - одни угли, одна тишина, одна Калевала, выпеваемая старыми голосами, журчит, вздымается и опадает".
Казаков, жадно ловящий древние слова, проникается музыкой чужого языка. Вот она - всемирная отзывчивость русского писателя, о которой говорил прозорливый Достоевский и которую хотят поставить под сомнение швыдкие и гербер в своих обличениях придуманного русского фашизма на фоне вполне откровенного - эстонского или бендеровского. Кстати, те, кто демонстративно убирал Бронзового солдата, говорят на языке, близком к рунам Калевалы...
Это отступление ещё раз показывает, что политиканы приходят и уходят, а просветители и писатели остаются, делают своё незаметное и трудное дело по объединению народа, поиску духовных путей и сбережению главных нравственных святынь. Многих таких подвижников открыл Юрий Казаков, многих позвал в дорогу к истокам. Московская квартира Казакова на Новом Арбате, которую он получил незадолго до кончины, по какому-то провидению досталась после смерти прозаика поэту Валентину Устинову, детдомовцу, сыну и певцу русского Севера.
Вот рассказ Владимира Христофорова, который на правах ученика часто приезжал в Абрамцево, на дачу Казакова - огороженный участок нетронутого леса. Страдавший от одиночества писатель жаловался ему:
- Со стороны обыкновенного человека я, наверное, могу показаться очень обеспеченным: дом, участок, машина, книги печатаются на многих языках... Но как же всё тяжко и неустроенно! Дом надо постоянно ремонтировать, а достать ничего не могу. Печи топить вручную - опять привозить (на чём?) уголь. Продуктовый магазин далеко, телефона нету, машину обслужить - мука. Хоть плачь!
Юрий Павлович, всю жизнь проживший в "коммуналке" на Арбате, завидовал тем, у кого был свой отчий дом, тем, кто мог, на всё плюнув, возвращаться к родному очагу детства. Он мечтал о таком доме теперь уже для своего сына. И в рассказе "Свечечка" об этом есть строки: "Счастливый ты человек, Алёша, что у тебя есть дом! Это, малыш, понимаешь, хорошо, когда есть у тебя дом, в котором ты вырос. Это уже на всю жизнь".
…Вот и он дождался своей квартиры, но уже было поздно.
Ещё одно воспоминание Христофорова - о том, как однажды они решили спилить бензопилой одряхлевшие деревья:
"Мы обошли вокруг высоченной лесины, постукали по стволу, примерились, в какой момент и куда толкать падающее дерево.
- Главное, веранду не задеть, - озабоченно сказал Казаков.
Лесина покачнулась, мы дружно её обхватили, макушка ствола, описав непредусмотренный полукруг в воздухе, развернулась и рухнула в другую сторону - послышался грохот шифера и звон стекла. Казаков задумчиво посмотрел на веранду, потом на меня - рассмеялся:
- Деревья, как люди - им то, а они - это".
Да, природу - дерева ли, талантливого русского человека ли, - не переделать и не покорить: им то, а они - это...
Последнюю книгу избранных рассказов и северных очерков классика, переведённого на многие языки, - "Плачу и рыдаю" - выпустило несколько лет назад издательство "Русская книга". Много экземпляров до сих пор хранится на складе, порой книгу продают на выставках-ямарках, включая православные. О Казакове вспоминают всё реже. А жаль! В одном из писем своему другу Виктору Конецкому в Ленинград он написал: "Времена нынче тяжёлые, и надо бы нам всем нравственно обняться". Нынешние времена - ещё тяжелее, а отчуждённость - сильнее, но писатели, помогающие "нравственно обняться", увы, - не в чести...